Роланд
, 35 лет23 августа 2007 16:22
Стихи Мандельштама так заманчиво понимать – и так трудно толковать.
В поэзии Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретает значение благодаря таким скрытым цитатам-загадкам. Они заставляют читателя обратиться к их источникам с тем, чтобы найти систему координат, подтекст, с помощью которого текст можно дешифровать.
***
Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта – Камень (1913) и являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии: Из омута злого и вязкого Я вырос тростинкой шурша, – И страстно, и томно, и ласково Запретною жизнью дыша... Я счастлив жестокой обидою, И в жизни, похожей на сон, Я каждому тайно завидую И в каждого тайно влюблен.
Стихи поры войны и революции составляют у Мандельштама сборник Tristia («книгу скорбей», впервые изданную без участия автора в 1922 и переизданную под названием Вторая книга в 1923 в Москве). Цементирует книгу тема времени, грандиозного потока истории, устремленной к гибели. Эта тема станет сквозной во всем творчестве поэта вплоть до последних дней. Внутреннее единство Tristia обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существует ничего личного, что не причастно общему временному потоку, чей голос может быть слышен лишь как отзвук гула эпохи. Совершающееся в большой истории осознается как крушение и созидание «храма» собственной личности: В ком сердце есть – тот должен слышать, время, / Как твой корабль ко дну идет. (Сумерки свободы (1918)). Мотив отчаяния здесь звучит очень отчетливо, однако на последней глубине он высветляется очищающим чувством собственной причастности происходящему. Повествование зачастую ведется от первого лица множественного числа: Мы в легионы боевые / Связали ласточек – и вот / Не видно солнца; вся стихия / Щебечет, движется, живет;/ Сквозь сети – сумерки густые – / Не видно солнца и земля плывет.
По законам духовного парадокса, восходящим еще к апостолу Павлу («Где преумножается грех, там преизбытствует Благодать»), тяжкая, кровавая и голодная пора начала 1920-х не только ознаменуется подъемом поэтической активности Мандельштама, но и привнесет странное, вроде бы иррациональное ощущение просветления и очищения (В Петербурге мы сойдемся снова... (1920)). Мандельштам говорит о хрупком веселье национальной культуры посреди гибельной стужи русской жизни и обращается к пронзительнейшему образу: И живая ласточка упала / На горячие снега. Ужас происходящего чреват последней степенью свободы. «Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех, так дверь старого мира настежь распахнута перед толпой. Внезапно все стало достоянием общим. Идите и берите. Все доступно: все лабиринты, все тайники, все заповедные ходы. Слово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех веков», – сказано в статье Слово и культура.
***
Показательны слова известного литературоведа Ю.И.Левина, представителя поколения, «открывшего» Мандельштама: «Мандельштам – призыв к единству жизни и культуры, к такому глубокому и серьезному... отношению к культуре, до которого наш век, видимо еще не в состоянии подняться... Мандельштам –...промежуточное звено, предвестие, формула перехода от нашей современности к тому, чего «еще нет», но что «должно быть». Мандельштам должен «что-то изменить в строении и составе» не только русской поэзии, но и мировой культуры».
Стихи Мандельштама так заманчиво понимать – и так трудно толковать.
В поэзии Мандельштама смысловой потенциал, накопленный словом за всю историю его бытования в других поэтических контекстах, приобретает значение благодаря таким скрытым цитатам-загадкам. Они заставляют читателя обратиться к их источникам с тем, чтобы найти систему координат, подтекст, с помощью которого текст можно дешифровать.
***
Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта – Камень (1913) и являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии: Из омута злого и вязкого Я вырос тростинкой шурша, – И страстно, и томно, и ласково Запретною жизнью дыша... Я счастлив жестокой обидою, И в жизни, похожей на сон, Я каждому тайно завидую И в каждого тайно влюблен.
Стихи поры войны и революции составляют у Мандельштама сборник Tristia («книгу скорбей», впервые изданную без участия автора в 1922 и переизданную под названием Вторая книга в 1923 в Москве). Цементирует книгу тема времени, грандиозного потока истории, устремленной к гибели. Эта тема станет сквозной во всем творчестве поэта вплоть до последних дней. Внутреннее единство Tristia обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существует ничего личного, что не причастно общему временному потоку, чей голос может быть слышен лишь как отзвук гула эпохи. Совершающееся в большой истории осознается как крушение и созидание «храма» собственной личности: В ком сердце есть – тот должен слышать, время, / Как твой корабль ко дну идет. (Сумерки свободы (1918)). Мотив отчаяния здесь звучит очень отчетливо, однако на последней глубине он высветляется очищающим чувством собственной причастности происходящему. Повествование зачастую ведется от первого лица множественного числа: Мы в легионы боевые / Связали ласточек – и вот / Не видно солнца; вся стихия / Щебечет, движется, живет;/ Сквозь сети – сумерки густые – / Не видно солнца и земля плывет.
По законам духовного парадокса, восходящим еще к апостолу Павлу («Где преумножается грех, там преизбытствует Благодать»), тяжкая, кровавая и голодная пора начала 1920-х не только ознаменуется подъемом поэтической активности Мандельштама, но и привнесет странное, вроде бы иррациональное ощущение просветления и очищения (В Петербурге мы сойдемся снова... (1920)). Мандельштам говорит о хрупком веселье национальной культуры посреди гибельной стужи русской жизни и обращается к пронзительнейшему образу: И живая ласточка упала / На горячие снега. Ужас происходящего чреват последней степенью свободы. «Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех, так дверь старого мира настежь распахнута перед толпой. Внезапно все стало достоянием общим. Идите и берите. Все доступно: все лабиринты, все тайники, все заповедные ходы. Слово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех веков», – сказано в статье Слово и культура.
***
Показательны слова известного литературоведа Ю.И.Левина, представителя поколения, «открывшего» Мандельштама: «Мандельштам – призыв к единству жизни и культуры, к такому глубокому и серьезному... отношению к культуре, до которого наш век, видимо еще не в состоянии подняться... Мандельштам –...промежуточное звено, предвестие, формула перехода от нашей современности к тому, чего «еще нет», но что «должно быть». Мандельштам должен «что-то изменить в строении и составе» не только русской поэзии, но и мировой культуры».